Асмик Григорян

«Саломея», Большой театр, Москва

О двух Саломеях

В 2018 году вы исполнили заглавную роль в «Саломее» Ромео Кастеллуччи [на Зальцбургском фестивале — прим. ред.], это было знаковое событие в вашей творческой биографии. Как вы отнеслись к предложению Клауса Гута сыграть Саломею в его спектакле?

На самом деле у меня тогда было несколько контрактов с «Саломеей». Но всё это были спектакли-возобновления. После зальцбургской Саломеи я решила петь только в новых постановках. Клаус Гут, прежде всего, мой близкий друг и один из тех режиссёров, с которыми я всегда работаю с радостью. У меня даже не было сомнений, делать эту Саломею или нет. Я сразу согласилась и, действительно, очень рада, потому что он поставил прекрасный спектакль. 

Для оперного мира привычна ситуация, когда артист повторяет партию в постановках разных режиссёров. Но всё-таки с такой ролью, как Саломея — скорее неординарный случай. Каково петь Саломею в спектаклях с такой разной режиссёрской трактовкой?

Во-первых, всё-таки прошло два года между этими спектаклями. Я уже совсем другая. Во-вторых, это, наверное, какой-то мой дар, но у меня почти никогда нет проблем с режиссёрской концепцией. Каждый спектакль кидает меня в совершенно новые обстоятельства, из-за этого и сам характер персонажа становится иным. Мне кажется, что моя Саломея в Москве – абсолютно другой человек. Это разные истории и потому я разная. 

Если пытаться сравнивать спектакли в Зальцбурге и Большом, ваша Саломея в спектакле Клауса Гута кажется более сдержанной, переживающий всю драму внутри. Как вы это ощущаете?

Да, наверное, это так. Хотя мне, конечно, сложно сравнивать именно потому, что для меня это две разные оперы, истории. Два разных человека. Конечно, какие-то моменты объединяют. Например, я никогда не играла Саломею-монстра, я всегда видела в ней испуганного ребёнка.

О вечном и актуальном

Тема насилия, жертвы, детской травмы, всё то, что так важно в образе Саломеи – очень современные проблемы. С другой стороны, это было всегда. Что в вашей Саломее именно от сегодняшнего дня?

Мне трудно отвечать, потому что я в принципе никогда умом не анализирую свои роли. У меня нет цели оставить какое-то послание для зрителя. Режиссёр кидает меня в определённые обстоятельства, я начинаю в них жить, и каждый зритель видит в этом что-то личное. Для меня почти во всех операх есть эта странная ситуация – вроде мир меняется, а основные вещи одни и те же. Конечно, история Саломеи невероятно актуальна сегодня. Она будет интересна, даже если убрать тему насилия.  Неспроста в начале спектакля Гута возникает сцена с куклой. Так же как Саломея хочет сломать руки кукле, а это делают все дети, так же она хочет голову Иоканаана. Эта история о том, что мы очень часто в жизни хотим каких-то вещей и не всегда задумываемся о цене, последствиях. Это есть в спектакле, даже если отказаться от актуальных размышлений о травме и жертве. В жизни можно получить то, что ты хочешь, но это не всегда значит, что результат будет ожидаемый. Ну получила Саломею голову Иоканаана. Но она не живая.

Критики писали и вы сама говорили в своих интервью о «Танце семи покрывал» в «Саломее» Кастеллуччи. Клаус Гут решает эту сцену тоже довольно оригинально. О чём она для вас?

Мне кажется, у Гута очень чётко расставлены акценты. Совершенно ясно, что это воспоминания Саломеи о том, что с ней сделали в детстве. Всё понятно, но при этом невероятно сильная сцена получилась. 

В спектакле Клауса Гута – масштабная, интересная сценография (художник Этьен Плюсс — прим. ред), костюмы (художник по костюмам Урсула Кудрна — прим. ред.). Насколько для вас важно пространство, то, в чём вы играете? Как это влияет на образ?

Одновременно и влияет, и не влияет. Певцы того поколения, которые пели в костюмной опере, умеют обыграть костюм. Я уже совсем другая. Чем проще и меньше костюм, тем больше меня самой. Конечно, всё это как-то влияет на меня. Это как карусели: каждая крутит по-разному, но в целом ощущения одни и те же. Пространство помогает мне понять, где я, но я его не обыгрываю. 

А вообще Клаус Гут что-то говорил на репетициях о сценографии, объяснял?

Нет. Но, может, он говорил кому-то другому. Просто я никогда об этом не спрашиваю. Эти ответы только мешают мне. Я не спрашиваю, что в голове у режиссёра, иначе я начну нарочно играть, и тогда не смогу в этом жить. Например, в спектакле Кастеллуччи я бы не хотела узнать, что означает голова коня. 

О музыке Рихарда Штрауса

Как бы вы описали музыку Рихарда Штрауса? Что сложного и особенного в его операх для исполнителей?

В этой опере сложность в том, что роль хочется играть более лирично, но огромный оркестр не даёт этого сделать. Петь «Саломею» – как ехать на трёх машинах одновременно, перепрыгивая. Если не успел выскочить, уже авария. Поэтому часто в исполнении «Саломеи» не хватает красок. Их делать действительно трудно. Чуть только ты задерживаешься в лирике, приходит громкий момент, и у тебя уже проблема. Но если это получается, становится очень интересно. В опере столько прекрасных мест, хочется их правда красиво спеть. 

О катарсисе

Как известно, в античности и зрители, и артисты на сцене должны были пережить катарсис. Несмотря на то, что европейский театр изменился до неузнаваемости за столетия, к вашей Саломее это слово вполне применимо. Как вы выходите из этого состояния, продолжаете жить?

Лично у меня нет такого понятия, как входить и выходить из роли. Это какой-то непрерывный процесс. Мне кажется, все роли со мной живут всегда. Опять же, потому, что я редко когда играю саму историю. Вот партия Саломеи. Но я же никого не убивала, у меня нет такого опыта. Я не могу играть именно эту историю. Я скорее знаю, какую эмоцию от меня хочет режиссёр. А как я дохожу до неё, уже другой вопрос. Если б во время спектакля кто-то залез в мою голову, посмотреть, что я думаю в определённые моменты, то увидел бы, что чаще всего это не имеет ничего общего с историей, которую видит зритель. Для того, чтобы играть настоящую эмоцию, мне нужно до неё добраться, а для этого я использую свои личные истории. Поэтому у меня нет какого-то особого входа в Саломею. Я не представляю, как я сейчас убила человека, чтобы после спектакля ещё надо было выходить из этого состояния. В то же время я легко могу представить себя в любой жизненной ситуации. Для меня нет разницы между Татьяной Лариной в опере «Евгений Онегин» и Саломеей. Это одна и та же женщина – я. Просто разные обстоятельства. 

Получается, сложная роль эмоционально или нет, решает не композитор и не режиссёр, а вы?

Да. Боль невозможно сравнивать. Со стороны нам кажется, что срезать голову Иоканаану – бОльшая травма, нежели публичное унижение Татьяны Онегиным. А в этот момент Татьяне, возможно, было бы легче, чтоб кто-то отрезал ей голову. Мы не можем эмоционально взвесить, у кого трагедия глубже. 

О российском зрителе

Вы не так часто бываете в России, и всё же вас очень многое связывает с этой страной. Что вы чувствуете, когда выходите на сцены московских и петербургских театров? Какой он, российский зритель?

Сложно сказать, потому что московский зритель на каждом спектакле очень разный. Конечно, быть в России мне изначально приятно, меня с этой страной связывают мои родные. Надо сказать, что трудно и ответственно в России петь русскую оперу, потому что всё равно у меня менталитет немножко другой. Я понимаю, что моих героинь зрители привыкли видеть несколько иными. А с другими произведениями, наверное, ничего особенного не испытываю. Публика везде разная. 

Почему спектакль должен быть поставлен именно сейчас? 

А почему другие оперы ставятся? Я рада, что всё это до сих пор актуально. А почему – решать уже зрителям.