Мое любимое ваше определение спектакля, что это должен быть ожог. Со временем этот ожог меняется? Какой сильнее –«Нам не страшен серый волк» или, например, «Двое бедных румын, говорящих по-польски»? Есть ожог первой или третьей степени?
Ожог – это какое-то эмоциональное потрясение. Степень этого потрясения может быть, конечно же, разной. Это может слегка взволновать, может сильно, может контузить, может ввести в состояние, я бы сказал, депрессии. Но это такая приятная депрессия. Мне кажется, творчество, если и рождает не вполне оптимистические моменты, то это все равно приятные остановки в жизни. Мне вообще кажется, что если случается энергетический контакт с тем, что ты видишь в театре, это такие перекуры в жизни, такие остановки. Вот так бежишь, бежишь, оглянулся, отдохнул – пошел дальше. Спектакль – та самая остановка, и мне, конечно, хочется, чтобы она оказалась очень эмоционально воспринята.
Вам важнее, чтобы это было именно эмоционально воспринято, не рационально?
Да. Я об этом думаю, я об этом размышляю, я к этому стремлюсь, а уж как оно получается, а уж как оно получается…
На творческих встречах вы часто говорили, что хотите увидеть такой театр, где двое просто сядут и будут разговаривать и больше ничего не происходит, а глаз от этого нельзя оторвать. Вы увидели такой спектакль?
Вы знаете, нет, мне кажется, такой спектакль я не видел, но, я надеюсь, мне удалось его немножечко сделать, потому что процентов 50 в спектакле «Нам не страшен серый волк» – это именно «сидят и разговаривают». Это попытка сделать театр без внешних эффектов. У нас здесь практически нет музыки, если она есть, то она тихонечко звучит. Особенно молодые режиссеры часто страдают тем, что подчеркивают музыкой драматические моменты, а здесь нет ничего. Нет оформления – здесь нет НИ-ЧЕ-ГО. Просто очень простая вещь. Два кресла, актеры, все.
Как вы работаете с музыкой? По-моему, это Tiger Lillies сегодня тихонечко кричали. Tiger Lillies – это от вас идет?
Знаете, это совпадает. Наш музыкальный руководитель Игорь Есипович был на многих репетициях, и он как-то для себя в телефоне еле слышно включил музыку, чтобы она не мешала нам. И у меня это так соединилось, я говорю: «Подожди, Игореш, давай именно эту, только в другом месте». И дальше мы уже нашли ход. Я вообще думал сначала, что не будет никакой музыки. У меня внутри она не просилась. Я так тщательно пытаюсь ограничить себя в средствах для того, чтобы остановиться только на одном – на актере и его существовании.
Вы считаете себя аполитичным режиссером. Пьеса Олби – это все равно ощущение времени. У вас это все также про неспособность любить? Там только человек или и обстоятельства, в которых он существует?
Мне как раз хотелось максимально уйти от среды, от обстоятельств, в которые человек помещен. Мне хотелось рассказать историю про человека, который безумно – я сейчас попробую глупо выразиться – безумно боится конца, понимает, что конец неизбежен. Конец всему – конец любви, конец жизни, вообще конец. Ощущение конца – оно пугает, и человек начинает в агонии пульсировать, биться. Это такое бегство от одиночества, но чем ты быстрее и активнее бежишь, тем ты быстрее к нему приближаешься, как это ни странно. Это такое парадоксальное бегство. Человек как бы цепляется за жизнь, но он все равно убегает от жизни.
От вашего спектакля ждешь отрицания театра, но сегодня я смотрела «Нам не страшен серый волк», и понимала, что здесь, наоборот, театр всячески подчеркивается. Вас называли авангардистом, главным разрушителем традиции, кем вы себя ощущаете теперь?
Ужасно называли. Я добрый классик такого русского реалистического психологического театра. Мне кажется, я остался одним из последних, кто проповедует этот театр. Не театр формы, эксперимента, яркости, а театр содержания. В общем-то, я редко встречаю спектакли, которые мне приятны в этой колее – следования психологическому театру.
В камерном пространстве вам удобнее? Есть ощущение, что даже из большой сцены вы стремитесь сделать пространство камерным, отсюда часто этот формат средней сцены.
Ну, что вы. Конечно. В камерном пространстве можно рассказывать о каких-то нюансах. Движение глаз, движение даже мысли возможно увидеть. Конечно, когда зритель сидит на балконе и видит маленькие фигурки на сцене, ни о каком вовлечении зрителя в происходящее не может быть речи. Зритель туристом смотрит на общий, внешний сюжет. И это, конечно, не тот театр, который я люблю. Большая сцена – это для шоу. Сейчас мне вдруг очень нравится такой нежный, тонкий и изящный внутренний театр.
Наверное, в малой форме удобнее раствориться в актере – то, к чему вы сейчас стремитесь.
Да, это самое большое удовольствие, когда артисты не форсируют голос, когда они разговаривают ровно столько, сколько это нужно, чтобы друг друга слышать. В общем, это почти документальное существование. Мы же все равно во время репетиций не прорабатываем каждый миллиметр. Иногда, грубо говоря, по десять сантиметров работаем, а сейчас я вижу, как миллиметры они простраивают сами, своим организмом, дыханием. Я просто поражаюсь, очень радуюсь, что насыщается такой жизнью история.
Актер театра Марчелли меняется со временем?
Меняется, наверное. Меняется и мое восприятие театра, мое отношение к жизни. Годы вряд ли привносят легкомысленность, наоборот, приходит желание поглубже капнуть эту историю, которая называется человек.
Когда вы ставили «Месяц в деревне», вы говорили о том, что фильм «Две женщины» по пьесе Тургенева – это то, как вы не хотите, чтобы выглядел ваш спектакль. Фильм с Элизабет Тейлор «Кто боится Вирджинии Вулф?» тоже был чужд?
Да, конечно. Это не потому что мне не нравится. Мне нравится. Мне очень нравится фильм «Две женщины». Я так не умею. Я не могу так мягко и нежно, так красиво и романтически рассказывать про какие-то дикие яростные ужасы, которые с человеком происходят, когда он влюбляется. Мне интереснее исследовать вторую его сторону, которая является саморазрушающей и удивительным прыжком в бездну. Та же самая история с фильмом «Кто боится Вирджинии Вулф?». Картина, во-первых, достаточно точно попадает в какой-то определенный исторический период, во-вторых, артисты там реально играют какую-то социальную драму. Марта очень обеспокоена тем, что он не состоялся как преподаватель, как личность, что он не бьется за карьеру. И потом они там бесконечно пьяные. У нас не так. Они пьют, они пили на вечере долго, но они уже не пьянеют. Они находятся в состоянии какого-то странного, очень трезвого осмысления жизни. Мне кажется, что вот эта сторона мне интереснее.
У вас все социальные обстоятельства превращаются в повод. Этого могло и не быть, а могло быть и что-то совсем другое.
Да, это брошено словесно и все. Это не самое главное. Никто на эту тему не страдает. Все-таки в пьесе эта тема существенна, а мы с нее такие акценты попытались снять. Как бы не в этом дело.
Евгений Жозефович, у вас есть значимые столичные постановки, но Ярославль все равно – дом? Какие у вас сейчас отношения с городом?
Ну, конечно, дом. Это и театр-дом, в котором я работаю уже девять лет. Это территория такого комфортного удобства уже сегодня. Поэтому, это, конечно, то, куда хочется всегда возвращаться, где бы ты ни был, и в каких бы боях не участвовал, потому что каждая постановка в каком-то новом театре – это всегда немножко война, немножко экзамен. Да не немножко – это всегда проверка себя, всегда попытка в новом пространстве утвердиться. А дома всегда гораздо более интересные, мягкие, нежные, комфортные условия.
Там не получается на репетициях создать такое удовольствие?
Вы знаете, получается. И мне это нравится, что именно это и получается, потому что для меня самое главное – чтобы наша работа была не вполне работой. Чтобы она стала походить на удивительную радость общения людей, и мы друг другу должны быть интересны.
Юрий Константинович Итин вас очень опекал в хорошем смысле слова. Вы не раз говорили, что у вас есть возможность только творить и творить так, как комфортно вам. Тяжело без этой опеки?
Тяжело, да. Пока это было рядом, я ощущал, но я не слишком это ценил. Казалось, что это прилагаемо, и оно естественно. Так же, как когда тебя любят мама и папа, для тебя это естественно. А когда мамы и папы вдруг не стало, вот тогда тебе не хватает простой человеческой любви. Поэтому, конечно, ситуация сейчас изменилась, и у нас появился новый директор. Мне очень не хватает той совершенно гарантированной защиты сзади, когда ты точно знаешь, что человек старается максимально тебя поддержать, помочь, причем незаметно и ненавязчиво. А сейчас этого нет, конечно. Поэтому сейчас немножко сбив происходит.
Главное, что все равно есть дом.
Дом. Дом ведь без папы и мамы продолжает оставаться домом.