Иван Волков

"Сирано де Бержерак", Александринский театр, Санкт-Петербург

Вы берете классическую пьесу Ростана, но при этом отказываетесь от её классического перевода (скажем, Щепкиной-Куперник). Чем это обусловлено?

Была идея убрать все эти вензеля поэтические, которые неизбежно возникали при переложении стихов в стихи же. Мы сначала вообще хотели использовать Гугл-переводчик, чтобы убрать все лишнее, чтобы понять суть. У нас получилась в остатке история современного рыцарства, что ли. Измышления на тему, возможна ли сегодня попытка посвятить себя даме сердца, идее и чем это может закончиться. Такой возвышенный, такой настоящий романтизм – очень жёсткий, жестокий. И ещё возможно ли бескомпромиссно существовать в современном мире. Вот об этих вопросах было интересно сегодня порассуждать.

Вы отказались от традиционного перевода из-за его поэтической формы?

Потому что там неизбежно возникает очень много лишнего, очень сглажены углы. И то, что жёстче и грубее во французском тексте, смягчается в наших переводах. И там не такой плавный стих. Я в финале читаю монолог на французском языке, и он не такой ровный, не такой ритмичный, как мы привыкли к стихам в русском варианте. Такой немножко ломкий.

В двух сценах спектакля вы переходите на оригинальный язык. Почему именно в них – в первой встрече с Роксаной и финальном монологе?

Сейчас уже не вспомнить, почемутакое решение было выбрано… Видимо, всё-такивернутьсяк Ростану, не к переводам, а к нему самому. Поэтическое начало для нас ценно – и для меня, и для Рощина. Но вместе с тем есть момент раздражения, когда в поэзии начинается больше лирики, «самоигральности», такого графоманства. Поэтому мы как будто пытались удержать эту поэтическую вертикаль, но только в прозе. А стихи мы оставили буквально, просто взяв авторский текст. 

То есть последний монолог – возвращение к чему-то настоящему, обретениесвоего языка?

Ну да! Там уже исход героя, финал его жизни. Поэтому мы там решили, что пусть читает в оригинале.

Главная ассоциация-штамп относительно Сирано – это его нос. Были примеры, когда отказывались совсем от этого атрибута (скажем, Шакуров в постановке Морозова играл без грима). В вашем спектакле он сначала есть, но в сцене борьбы с ОМОНом вы его срываете. Этот момент – динамика образа или игра с театральной традицией?

Скорее, игра. Мы долго искали этот нос, какимон может быть. Потом поняли, что он в стилистике, которую мы выстраивали, в какой-то момент начал нам мешать. Как будто некий человек взял и наклеил его на себя, то есть принял функцию Сирано. В конце концов, это просто такой вызов, провокация – то, из чего герой соткан. Поэтому когда нос отбили, к нему уже нет смысла возвращаться. Для Сирано это своеобразная игра.

Но есть, конечно, и перемена образа.Она естественна и на физиологическом уровне, меняется его поведение. Он с этой секунды становится больше самим собой, что ли. Или не то что самим собой, а просто наступил момент, когда у человека уже нет сил на браваду, на бретёрство. Дальше включается режим сохранения энергии, поэтому остается всё только по сути и по существу. 

Обретение себя настоящего? 

Даже не то что. Он все равно продолжает существовать и действовать как задумал, просто у него уже нет сил на рисовку, на какие-то дополнительные вещи. 

Тогда как вы объясняете сочетание его стремления к подлинности с его нежеланием быть/стать самим собой в истории с Роксаной? 

У Ростана Сирано больше всего боится быть осмеянным, отвергнутым. Для меня же очень важна вот эта его романтическая, рыцарская история, когда не так страшно совершать подвиги или даже умереть во имя дамы своего сердца, но сблизиться, сократить дистанцию, начать какие-то бытовые отношения, значит разрушить саму идею, потерять смысл. Это гораздо страшнее. 

Парадоксально, что «точкой невозврата» для Сирано становится сцена, которойу Ростана в пьесе нет, – сцена борьбы с ОМОНом на площади перед Александринкой.

Это все-таки не ОМОН, они без опознавательных знаков. Наёмники. Опять же это из текста Ростана – то, что у него упоминается лишь на словах, мы попытались представить, как это могло бы быть, если Сиранопошел один против сотни. Акт героизма – сделать что-то, прорваться куда-то ради женщины. Он ведёт всех своих друзей на скандал, на срыв постановки. В нашем варианте – это постановка Кардинала: очень серьезная, окруженная элитами история. Срыв этого спектакля – это не просто так, это всё может плохо закончиться.  

Обычно Сирано трактуют как задиру. А для вашего Сираноэто маска?

Да, мы изначально, когда работали над переводом, пытались увести Сирано от этого образа (крикун, забияка, петух). Пытались даже сделать его немногословным… больше в себя, чтобы весь его богатый насыщенный мир ушел как бы внутрь. Особенно после драки с наёмниками он проявляется в этом качестве. 

В работе над этим спектаклем вы совмещали две функции – актёрскую и композиторскую. Какая была первичнее? Кто довлел:актёр над композитором или наоборот?

У меня всегда, сколько я писал музыку для театра, была позиция актёрская, то есть я к музыке подходил с актёрской точки зрения. Задачи были драматургические, скажем так,  не музыкального порядка. Я всегда стараюсь помочь действию на сцене, это не музыкальное самовыражение, а прежде всего драматургическое и драматическое. 

Музыкальное оформление, которое вы придумали для спектакля, влияет ли на вашу актерскую игру? Или оно, скорее, фон для общей атмосферы, «настройки» зрителя?

Влияет. Основной момент, где я со своей же музыкой пересекаюсь, –сцена в беседке. Там так выстроено, что музыка, конечно, меняет атмосферу, меняет смысл, помогает мне внутренне перестроиться. А основной музыкальный массив – во втором акте, в шоу Монфлери, и там он как бы существует отдельно от меня. Это вампука, фарс.

Вы сказали, что вам было важно понять Ростана, очистить текст от наслоений. При этом его история (история Сирано) становится лишь центральной частью в арочной композиции шоу Монфлери.

Мы отталкивались от Ростана. Это то, с чего начинается пьеса, мы просто довели это до логического завершения в нашей структуре. То, что прерывает Сирано, в конце концов возвращается на сцену и доигрывается до конца. То, против чего он боролся (против пошлости, против конформизма), возвращается и побеждает.

Борьба с пошлостью именно в театре или в более широком смысле? 

Театр сначала просто место действия, где происходит попытка противостоять фальши и выйти в какую-то суть, в конкретику, минимализм. Когда исчезает вся декорация, остаётся только голая сцена, театральная механика, – ничего больше. Но в какой-то момент это выходит за рамки только театральной проблемы.

Спектакль очень вписан в александринский зал – пышный, имперский. Зал МХТ – совсем другое пространство, минималистичное. Имеет ли для вас значение внесценическое пространство или важен только планшет? Изменится ли что-то в связи с этим на московских показах?

Конечно, изменится. Сложно предположить, как это будет, наверно, что-то совсем иное. У нас будет «открытый» приём, что действие происходит в Александринском театре. Мы, конечно, делали это с учетом всей этой роскоши. Для Николая (Рощина – прим.ред.) визуально это было важно. Все, что мы придумали, играет на руку, работает на обстоятельства – то, что он появляется в таком роскошном театре, срывает такую постановку. 

В Питере спектакль вызывает неоднозначную реакцию. Как отличается питерский зритель от московского, и в связи с этим какую реакцию вы ожидаете в Москве?

Сейчас зал не 50/50, большая часть все-таки принимает. Не знаю как в Москве, но у нас в России почему-то это вообще проблема – острое переживание момента неоправданности ожиданий. Условно говоря: я жду лирическую комедию, любовь с перьями, и вдруг я вижу современный костюм – меня это не просто задевает, а как будто мне лично плюнули в душу, лично меня хотели оскорбить. Почему-то у людей прямо обида, почему им не дали то, что они ожидали. Хотя и в анонсах, и в программках – везде пишется, что предполагается немножко иной Сирано, даже на афише я стою с автоматом Калашникова. Но все равно… В Питере все-таки есть предрасположенность к снобизму (хотя я сам из Питера). Это, с одной стороны, хорошо – это дисциплинирует. В Москве, может, с этим чуть проще. Московская публика более буржуазная и чуть более свободная. Это не категории хуже/лучше. Это немного разные стихии. Мне очень интересно, какая будет реакция.